Пользовательского поиска
|
семантика которых всегда подчинена музыкальному принципу, часто являются лишь игрой звуков (“Ландыши. Лютики. Ласки любовные. Ласточки лепет. Лобзанье лучей”), достигающей порой большой виртуозности (“Челн томления”).
В поэзии Бальмонта широко используется прием повторения (в частности — анафора), диктуемый не столько смыслом стиха, сколько его звучанием:
Я — внезапный излом,
Я — играющий гром,
Я — прозрачный ручей.
Я — для всех и ничей.
Или:
Эти белые березы
Хороши.
Хороши,
Где же милый?
В сердце слезы
Утеши.
Поспеши.
Или больше он не хочет?
И алмаз
Мой погас?
Вот кукушка мне пророчит
Близкий час
Смертный час.
Отмечая пустоту содержания стихов Бальмонта, Брюсов отнюдь не склонен упрекать его за то, что его стихи не займут места в ряду “философских мотивов русской поэзии”. “Неужели вы не знаете, — пишет он в оправдание Бальмонта, — наслаждения стихами как стихами, — вне их содержания — одними звуками, одними образами, одними рифмами?” Нужно отдать справедливость Брюсову: он не замыкался в узких рамках формалистского экспериментаторства. Но, являясь наиболее многогранной фигурой в символизме, он сочетал в своей поэзии самые различные, порой взаимоисключающие тенденции.
Не случайно, что позднее Брюсов благосклонно относился к футуризму, ибо видел в нем союзника в борьбе за раскрепощение слова от “теургических” оков.
Однако было бы неправильно видеть в символизме лишь выражение формалистического взгляда на задачи искусства. “Одна из крупных ошибок